Орлов Кирилл. Поэт, Писатель, Художник (в свободное от работы время). Творчество – это способ выразить свою душу, желание поделится чем-то сокровенным, возможно, что-то узнать о самом себе и просто признаться в любви… жизни и всему миру.
Произведение “Сказки-бусины”
Отрывок
Откуда приходит боль
Утро началось с монотонного шороха капель. Буквально еще вчера вечером ничто не предвещало такой перемены, а сегодня – кажется и не было никогда по-другому. “…послезавтра встречаем дожди”, – вспомнились слова Деуса.
Нескончаемые мутные потоки неслись угрюмыми улицами, влекли с собой мелкий мусор, омывали обувь редких, спешащих укрыться, прохожих. Мокрую кожу асфальта слой за слоем покрывал лишай потемневших листьев. “Вот… Совсем осенняя осень”, – думала она, глядя в окно (влажная серость вливалась в ставшую тесной комнату, в ставшую тесной голову). Поморщившись (проклятые мигрени), выдохнула: “Ххолод…”, – и изо рта выплыло белесое облачко. Это невыносимое время стылых, сырых квартир, ждущих пришествия отопительного сезона, словно манны, души скольких каждый год ты покрываешь плесенью тоски? В стекло билась, однообразно жужжа, сонная муха.
– Просто раскалывается…, – она обхватила лоб ледяными пальцами, болезненно щурясь, отошла от окна.
Ей безумно хотелось включить свет, музыку, телевизор, позвонить кому-то, распахнуть балкон – сделать хоть что-то, хоть чем-то наполнить выстуженное, немое оцепенение однокомнатной пустоты. Но, прикусив губу, она лишь принялась мерить шагами пол. Время тянулось. Время было бессмысленно-вязким. Внезапно, комната и вся окружающая обстановка показались ей чем-то до ужаса чуждым, неуместным, нелепым. Как она очутилась здесь? Как вообще она может здесь находиться? Душащей волной накатил новый приступ.
– У кошки боли, у собачки боли…, – в шаг проговаривала она почти беззвучно, тут же мысленно себя одергивая: – А если я не хочу…, не хочу, чтоб за меня у кошки или собачки болело? Мне их жалко. Почему у меня не может не болеть просто так? – перед тем, как облечься в буквы, все эти путаные мысли пудовыми жерновами ворочались внутри её страдающей головы.
Она снова подошла к окну. Устало опершись на подоконник и опустив веки, прислонилась лбом к прохладной поверхности. Сколько прошло времени? Час? Два? Десять? Надоевшая муха почти прекратила жужжать.
– Раз…
– Два…
– Три…
– Четыре…, – медленно сорвались с языка округлые слова-камушки.
Она вздохнула. Приоткрыв глаза, взглянула на улицу: во дворе одиноко мокли машины, мокли вросшие в землю качели детской площадки и потемневшая от влаги деревянная горка; на глухой стене панельной пятиэтажки, стоящей к её дому торцом, маячила размашистая фиолетового цвета надпись: “Ищи!”, – только одно слово, но почему-то именно оно вселило в нее какое-то подобие надежды.
– И как я раньше не видела…? Не могла ведь не заметить… А тут вот… – бормоча себе под нос, она быстро оделась и сбежала по лестнице вниз. Боль не преминула тут же напомнить, что абсолютно непозволительно в её присутствии совершать подобного рода резкие движения. Слух царапнул скрип двери парадной.
И тут её, как родную, обнял, укутал собой прохладный ветер, дурашливо бросил в лицо пригоршню брызг, и неожиданно стало чуть легче. Она повторила, словно пробуя на вкус: “Ищи”, – сунув руки в карманы, пошла искать.
Дальняя, Ничейная, Средняя улицы, Муравьев переулок, Поющий холм… Кругом раскинулись дождевые озера, раскисшие тропинки сделались совершенно непроходимы, на тротуары пенящимися струями отплевывались водосточные трубы. На Соборной, рядом с универсамом “Круглый кот”, она, уже совершенно промокшая, прыгнула в первый подвернувшийся автобус. С куртки и джинсов текло, противно липли к лицу мокрые волосы, хлюпало в сапожках. Она прошла на заднюю площадку и там пристроилась в уголке, облокотившись на поручни, глядя, как все быстрей и быстрей проносятся деревья за запотевшим стеклом.
Пустой, тряский ЛиАЗ, погромыхивая на ухабах, мчал ее сквозь хлябь, рассекая бесчисленные лужи, разбрызгивая грязь. Боль не отпускала, настойчиво и все сильнее стуча в висках. Мимо мелькали унылые дома, заборы, машины, зонты, изредка попадались яркие пятна витрин или рекламы, – дождь, словно заправский фокусник, на секунду вынимал что-нибудь на ее обозрение и тут же прятал в складках своего плаща. Она давно перестала понимать где, куда и зачем едет, казалось, путешествие длиться целую вечность и будет длиться, и длиться пока боль таки не раздавит её голову и не выплеснется наружу потоками стылой дождевой воды.
Автобус снова тряхнуло; сделав очередной лихой вираж, он неожиданно остановился.
– Кольцо. Дальше “семерка” не идет, – не оборачиваясь, грубо крикнул водитель.
Двери “пшикнув” раскрылись. Она увидела густо заросший невысоким кустарником и жесткой травой пустырь, пятачок асфальта, одиноко стоящий заброшенный дом. Внутри назойливо крутилось: “Все это было, все это когда-то было…” Дождь превратился в мелкую морось.
…пустырь, пятачок асфальта, заброшенный дом, – из памяти всплывали отдельные смутные кадры, будто позаимствованные из какой-то другой жизни: душистое лето, солнечные лучи гладят выщербленный кирпич, заглядывают в проемы и трещины в стенах; потом хруст каменной крошки под ногами; сандалики смело шлепают по вытертым ступеням широкой, закрученной спиралью лестницы, запах нежилого, прелых прошлогодних листьев, сырости, и в конце – таинственный полумрак чердака… Она вспоминала: высокая крыша над головой, кровля давно уже прохудилась, и от дыр к полу тянутся золотистые прозрачные струны; в почерневших стропилах, играя с лохмотьями паутины, скользят сквозняки; сваленные где попало высятся горы старых покрытых пылью вещей. Узкий проход, скрипучие доски настила, справа – кипы перевязанных шпагатом пожелтевших от времени газет, чугунная подставка швейной машинки, ржавое ведро, слева – бесформенной кучей какая-то мебель; блеснул мятый бок самовара, облезлой амальгамой уставилось большое напольное зеркало, и дальше, дальше, столько всего еще – брошенные, со следами засохшего птичьего помета, чья-то память, чья-то история, чья-то жизнь. В самом углу, но хорошо освещенный, укоренился большущий сундук, крышка легко поддалась (ах, ей всегда нравилось лазить там, где считалось, не стоит лазить). И вдруг, что-то сильно ужалило в палец. Боль, неожиданная, обидная… Крышка захлопнулась…
– Девушка, вы тут остаетесь или все же поедем обратно? – крикнул водитель. Он возился в салоне, меняя фанерки с номерами маршрутов: вытащил белый квадратик с семеркой и на его место воткнул точно такой же, только с цифрой восемь (по невнимательности, а может специально, цифра оказалась лежащей на боку).
– Нашла, – тихо и чуть растерянно прошептала она.
– Чего? – водитель уже вышел из салона и, улыбаясь, стоял перед ней. Теперь она рассмотрела его получше: крепенький мужичок лет за сорок, темноволосый, простое лицо, усы щеткой и морщинки, какие бывают, если часто и помногу смеяться.
– Через пять минут поеду, так что быстрее решай, что к чему, – и весело подмигнув, двинулся к кабине.
Она, чуть помедлив, кивнула, практически не задумываясь, на автомате, все еще пребывая в каком-то другом мире. Поднесла правую руку к лицу – на подушечке большого пальца белел маленький шрамик, именно туда ударила пружина проржавевшего, прятавшегося под крышкой сундука, механизма. Что же было не так? Что? В голове, не давая сосредоточиться, продолжало пульсировать.
Она представила, как, несмотря на обиду и набухшую большой алой каплей ранку, все-таки открывает пузатый деревянный ящик. Открывает, открывает… И тут она поняла, увидела…
Рядом с ней, размазывая по лицу слезы, хлюпая носом, стояла маленькая нескладная девочка, одинокая, непонятая, всеми отверженная. Желающая такой малости – всего лишь согреть и согреться. Неуклюжий ребенок, просто не умеющий быть по-другому: колкие, жгучие, режущие поцелуи, объятья перехватывающие дыханье, сжимающие железным обручем, подкатывающие комом тошноты ласки, – Боль…
“Что я делаю?” – удивленно подумала она. Малышка доверчиво тянулась к ней, и она не оттолкнула – обняв, взяла на руки. Шепнула со всем теплом и нежностью, на какие была способна: “Все хорошо. Не бойся. Я с тобой”. Боль, свернувшись комочком, уже спала.